"Венец", сайт Тэссы Найри

www.venec.com 

 

Лев Аннинский

Памяти Александра Солженицина

 

 


В море надгробных слёз, пролитых над исстрадавшимся телом, потерялся один безответный, но неотступный вопрос: почему главное произведение, которое было делом жизни, – «Красное колесо» – так и было оставлено с ощущением незавершённости?

Сил не достало? Это у Солженицына-то, энергия и работоспособность которого потрясали, а умение сосредотачиваться вошло в легенды! 

Времени не хватило? А девяносто лет жизни судьба зачем дала? На два романа попутных – хватило. На двухтомник о русском еврействе, воздвигнутый из отвалов материала к «Красному колесу». На томище «Архипелага…» и на подпорные к нему исследования. И на «Крохотки» всякие – хватило. 

А «Красное колесо», смолоду задуманное как главное дело и на всю жизнь главным делом ставшее, – то ли увязло в глине материала, то ли заплутало на развилках. 

Смолоду эпопея окрещена была так: «Люби революцию». И понятно, почему. Юнцу, выросшему в советском идеологическим заповеднике, революция мыслилась в трёх логичных «узлах»: 1905 год – репетиция, Февраль 1917 – революция буржуазно-демократическая; Октябрь 1917 – революция социалистическая, которая и довела дело до конца. 

Теперь я сказал бы: не довела до конца, а прикончила Февральскую, но по законам абсурдного и безжалостного века присвоила себе само святое имя: «революция». Это – правда, и узнаёшь её в том числе и из работ самого Солженицына. Любовь которого к Октябрю испарилась в пекле лагерей. 

В начале 70-х я прочёл первую часть его эпопеи – «Август 1914-го». Любви к революции я там, естественно, не нашёл, но почувствовал такую боль за страну, терпящую поражение, что подумал: теперь только дождаться мая 1945-го… и этот мотив там есть. 

Странное притом ощущение: в какой «узел» не влезешь? – потрясает «конкретное»: и крепость писательской руки, и искромётное владение материалом, и точно найденная тональность момента. Однако подо всем этим «конкретным» – странное предчувствие: что колесо это, гоголевски говоря, до цели никогда не доедет: или увязнет, или собьётся. Ни Октябрьского «узла» не перейдёт, ни вообще Советской эпохи. 

Когда публицист перехватил инициативу у прозаика, это смутное чувство прояснилось. Коротко говоря: лупил Солженицын по «коммунизму», а больно было – России. Пока этот парадокс оставался таинством литературы, его можно было так же «литературно» оспаривать (что я и сделал в статье «Руки Творца» – о первом томе солженицынской публицистики). Но литературой дело не ограничилось: вырос по курсу «Колеса» айсберг «Архипелага», изначально выведенный в особый жанр как «Опыт художественного исследования», и тогда на месте писателя обозначился… мало сказать: историк, а ещё и пророк, а ещё и политический практик: пущено было сочинение как таран в тоталитарное государство. А раз так, то и ответственность другая. 

Толстой пронзил Россию «Кавказским пленником», но он не отвечал за исход кавказской войны.

  Автор «Гулага», по общему мнению, чуть не единолично сваливший Систему, – должен был отвечать. За развал великого государства. За распад Союза. За разгул страстей, до того довёдший. А как отвечать, когда сам в ужас пришёл от этого развала, да и от западной демократии, по лекалам которой всё это кроилось. Давать советы? Давал: элементарные по сути и малоисполнимые в практике безумного века (жить не по лжи, обустраивать страну снизу, менять геополитический вектор с юго-запада на северо-восток и притом сберегать народ, внушая ему самоограничение). Страна вежливо слушала пророка – и изгнанного, и вернувшегося (встреченного с восторгом), но не могла страна изжить тот неизбывный душевный «разгул», после которого приходится обустраивать руины заново. 

Советам, как жить, доносившимся из Троице-Лыкова, эта ситуация не помешала. А вот эпопее «Красного колеса» помешала, и, я думаю, фатально. 

Со свойственной ему прямотой Солженицын сам рассказал об этом. Он-то думал, рассчитывая маршрут своего «Колеса», что Февраль 1917-го – это расцвет народовластия. Октябрь, соответственно, – плаха. А влезши в материал, понял, что Февраль – это разгул стихии, смертоносная вольница, чудовищный беспредел. 

Но тогда и Октябрь 1917-го – никакое не продолжение революции (как выяснилось, убойной, а вовсе не праздничной), Октябрь – укрощение её. Столь же кровавое, как и она сама. Но для государства, выходит, спасительное. И для народа – тоже. Как меньшее зло.  

Но переосмыслить так Октябрь 1917-го уже не было шанса: на пути «Колеса» прочно лежал «Архипелаг Гулаг», перескочить через который «Колесо» уже не могло. 

Да почему же не могло?! Художник-то волен! Толстой начинал роман про декабристов, боровшихся с самодержавием, а написал «Войну и мир» во славу народа и державы, спасённой в ходе смертоносной войны. 

Но как «вольный художник» Солженицын уже написал свои пронзившие Россию первые рассказы – об Иване Денисовиче, многотерпеливо выдержавшем зону, и о Матрёне, так же многотерпеливо выдержавшей русский жребий вне зоны. 

Ибо это две «зоны» одной страны, одной судьбы, одного народа, попавшего в смертоносную ситуацию. Рок России – взаимоупор гульбы и режима. Выход – через взрыв. Через абсурд. Который можно стерпеть. Но не предотвратить. 

Художник это почувствовал. Великий художник. 

От историка и пророка потребовались ответы на вопросы несколько иного плана. 

Вот и я задаю такой смертоносный вопрос: что же, ради спасения страны – оправдывать Гулаг? 

Оправдывать – нет. Но – объяснять. 

Объяснений – два. Или Гулаг (и химера коммунизма, и всё советское бесовство) – это жуть, упавшая на народ неизвестно откуда, и надо было от неё народ очистить. Или это жуть, народом же сотворённая как плата за спасение в мировой катастрофе, чудовищный выворот жизни в самопожертвование (лучше умереть на фронте, чем загнуться в зоне), фатальный выбор (Сталин меньшее зло, чем Гитлер). Фатальный, потому что гибель и там, и тут. 

Я думаю, что второе объяснение ещё и пострашнее первого. И нашёлся писатель, равновеликий Солженицыну, который написал зону именно так: как фатально-абсолютное зло, которое надо вынести ценой жизни. Это Шаламов. 

Два писателя были Солженицыну настоящими оппонентами. Два гиганта, с которыми у него вышли напряжённые отношения. Два «Ш»: Шаламов и Шолохов.  

В первом случае враждебность шла от Шаламова (Солженицын умно и предусмотрительно нейтрализовал её, описав их отношения в интонации демонстративно доброжелательной). Во втором агрессивен был Солженицын.  

Почему? 

Не потому ли, что Шолохов, описав упоительную и убийственную казачью вольницу во всём размахе русского разгула, – смирил душу перед стальным режимом? Никакого там рая – в таком смирении: чёрное солнце! И в последующих сюжетах, вроде бы насквозь советских, в «Поднятой целине» – гибель героев, в «Судьбе человека» – обречение. Главное же – «Тихий Дон», лучший русский роман ХХ века – трагедия воли, убиваемой волей, абсурд истории, написанный кровью и слезами. 

Не всякий великий художник может выдержать такое. Горький – в «Самгине» – не нашёл в себе сил дописать финальную страницу, где сплочённая именем Ленина революционная толпа топчет интеллигента. Хотя понимал, что так оно и было. 

По характеру своего дара Солженицын, математик, последовательно мыслящий логик, наделённый ещё и пробойной энергией, не мог бы повести своё «Красное колесо» по дороге, спутанной узлами такого абсурда. 

Он его остановил.  

А каково было ему созерцать ту вольницу 1990-2000-х годов, которая разгулялась на просторах полуразвалившейся тоталитарной державы: устроилась дискотека там, где была зона, и матюгальный сайт там, где была цензура. «Ты этого хотел, Жорж Дандэн»? 

Страшен выбор. Чудовищна ноша, давящая на человека в великом государстве. Ради чего ему терпеть такое? Не лучше ли тоталитарного Левиафана добить и устроиться в соразмерной стране, вкушая комфорт и не сильно заботясь о ходе мировой истории? 

Может, и лучше. В том смысле, что комфорта больше. Страданий – меньше. Только вот культура – великая – рождается от великих страданий. И только в великих страданиях выковываются души, которым великая ноша не даёт уклониться от непосильных задач. 

Над его гробом плакали люди, которым было не до логики. Их чувства не согласовывались меж собой. Читательская признательность. Гражданская солидарность. Ощущение великой судьбы, совершившейся при нас, на наших глазах, в нашей реальности.  

И – щемящая горечь от мысли, что не бывает счастлив человек, упрямо спрашивающий Сфинкса истории о Смысле.

 

 

Обсудить на форуме

 

Опубликовано с согласия автора.

Дата публикации: 9 сентября 2008 года.

(с) Лев Аннинский, 2008

(с) "Венец", 2008

 

 

Rambler's Top100 be number one Рейтинг@Mail.ru