www.venec.com
Лев Аннинский
Простодушие Олега Митяева
Дорогой Олег!
Пользуюсь нашим давним знакомством, чтобы выразить Вам свое удовольствие от передачи на ТВ. Вы очень выросли за эти три года, что меня весьма порадовало. Будем надеяться на следующий шаг. Я в это верю. Только не обольщайтесь ни комплиментами, ни аплодисментами – это все пустое. И не дешевите, ибо эстрада это любит.
Желаю Вам успехов. Поклон Вашей милой жене. Б.Окуджава. 1988.
Тридцатидвухлетний Олег Митяев сохранил эту записочку, она вошла в его любовно собранный архив. Не знаю, вошла ли она уже в архив Булата, любовно собираемый его исследователями (если еще не вошла, то наверное войдет), – но «окуджаведы» легко прочтут в этой записочке подтексты, характерные для ее именитого автора.
Во-первых, «удовольствие» – довольно сдержанная формулировка, от энтузиазма солидарности явно далекая.
Во-вторых, при всей «радости» – мэтр ждет, каков будет следующий шаг. И даже в этот шаг «верит». То есть переступает через некоторые сомнения.
И, в-третьих, эти сомнения основаны не на существе митяевской поэзии (о существе тут ни слова), а на том факте, что определился ее бурный успех у слушателей. К подобному успеху других Окуджава вообще относился строго (о Визборе обронил: «выступальщик»). Так что «комплименты и аплодисменты» в его устах – факторы скорее отрицательные. Это – «пустое». Это – «дешевка». Это – то, что «эстрада любит» (то есть именно та эстрада, в которой ценится пустая дешевка).
Но на такой эстраде – что не продешевеет! По существу тут еще надо разбираться, у кого что. Но одно мэтр уловил и отметил: отметил нехотя, но уловил чутко: в поэзии Митяева есть что-то, неоспоримо притягивающее огромное число людей.
И это ее качество (качество души, а не только качество строк и звуков) не зависит от того, где люди собрались, чтобы слушать (или петь) Митяева: у костра или за ресторанным столиком, на кухне или перед широкой эстрадой, чуть ли не в Кремле…
Я эти параметры заимствую у другого авторитета, оценившего митяевскую лирику, – у Григория Горина. Он в предисловии к «Песням» Митяева дважды отсалютовал «ресторанной публике», отметив при этом (не без мужской зависти) атлетическую фигуру выпускника челябинского инфизкульта, и признал, что, видя его на эстраде, «женщины млеют».
Ни в коей мере не пытаясь отнять у женщин эту радость (а у мужчин – эту зависть), я тем не менее отвлекусь в дальнейшем от эстрадного аспекта биографии Митяева-артиста, потому что душевный аспект его биографии как поэта не просто интереснее, но и существеннее эстрадного.
Да и какая «эстрада» могла маячить в сознании пацаненка, которого мать, прежде, чем выпустить гулять на улицу, заставляла заучивать домашний адрес: чего только не могло стрястись на той улице, по которой ходили бригадмилы, потому что милиция с улицей не справлялась.
Но именно в ту пору, на переломе от 50-х к 60-м, вместо уркаганской «Мурки» во дворах зазвучали Окуджава, Высоцкий, Городницкий, – они-то и вошли в душу прежде всех диезов и бемолей.
Сорок лет спустя Городницкий откликнулся на эту раннюю влюбленность: «Олег Митяев – одно из самых ярких явлений в современной авторской песне. Он обладает смежными талантами… владеет совершенно оригинальной мелодией, которая даже в современном отклонении не теряет своей задушевности, а это очень важная черта в авторской песне…»
А что это за «отклонение», Александр Моисеевич, – мысленно спрашиваю я, – это в какую же сторону?
Словно услышав, Городницкий отвечает: «Другая сторона вопроса – что Олег Митяев – это не та авторская песня, что была вчера или в 60-е годы, когда не надо было ни эстрады, ни эстрадного обаяния. Не было огромных аудиторий, и песня базировалась либо на кухнях, где автор пел трем-четырем слушателям, либо у костра экспедиций (как пел я), либо у туристских костров. Можно говорить о том, хорошо это или нет, но авторская песня, которую воплощает собой Олег Митяев, – это другое искусство».
Интеллигентный «шестидесятник» тревожным взглядом провожает своего молодого преемника, который от теплящегося еще костра уходит куда-то… то ли в концертный зал, то ли на стадион. И при всем том – поразительный эффект общения с Митяевым отмечает старый бард: у него ощущение, что они очень давно знакомы.
Это ключевое качество. Родившийся и выросший на перепутьях Южного Урала, Митяев как-то обмолвился, что он мордвин. Зная юмористический окрас митяевских самохарактеристик, можно не сомневаться, что в его устах это означает неподдельную русскость. Легко уловить в его ранних воспоминаниях и столь же неподдельную советскость. И столь же непоколебимую верность работягам Челябинского трубопрокатного завода, – верность эту упрямо декларирует бард, уже ставший «кумиром пэтэушников страны» и продвинувший авторскую песню в гигантские аудитории, взревевшие от «телячьего восторга».
Вот его послание этим мальчикам в их общее детство: «Сколько было радостей в той поре! Сколько было лет еще до прозрения! Сколько раз потом из оттепели в оттепель красных флагов отсыревшею материей накрывали после драки их! И вот теперь снова оттепель – а я не верю ей».
Красные флаги и Оттепель – термины, придающие картинке вполне политическое звучание. Но вот что существенно: автор – «не верит», но он вовсе не осуждает тех, кто «верит», как не осуждает и себя за былую веру. А верил он и в Оттепель, а до того в пионерскую «Зорьку», в «Аврору» на монетах, в нормы ГТО… Жизнь шла общая, хотя и на разных этажах. В Кремле умирали «вождь за вождем», а в средней школе №68 Ленинского района Челябинска продолжалось блаженное «куренье в туалете». В общем: «алкаши в дворовой хляби и доктор выше этажом». Хорошо это или нет (подхватываю формулировку Городницкого), знают те, кто смотрит на эту жизнь извне, а Митяев-то – внутри…
Самый пронзительный мотив его детской памяти – о родителях. О матери: «у нее работа, а потом дружина и под вечер с полной сумкою домой». То есть прежде, чем после смены пойти кормить мужа и двух сыновей, она должна еще и наводить порядок на улице. А вот отец: «верил Сталину, верил Хрущеву, верил, верил, работал и пил… И, быть может, прожил он еще бы, если б он алкоголиком был».
Ценители поэтических «находок» могут оценить горькую остроту финального «поворота у стенки», а заодно и присмотреться к митяевскому «простодушию». Отец умер, потому что запил, не будучи алкоголиком. Надо было стать алкоголиком? А запил от чего? Оттого, что верил зря и понял это. Сын в химеры не верит, но отца не судит.
Так как быть с химерами? В 1980 году Олег Григорьевич Митяев вступает в КПСС, в 1987 году из КПСС выходит «и далее остается вне политики». Читая эту формулировку (в «Биохронике»), можно подумать, будто эти восемь лет он «был» в политике. Чушь какая. Он был там, где были все. Включая интеллигентов «этажом выше» (эти и впрямь были либо в политике, либо вне…) и «алкашей» этажом ниже - в бойлерной, котельной и т.д. (эти тоже либо внутри, на митинге, либо вне, в вытрезвителе).
А он? Посредине… И всех их любит? Да. Всех. И они его.
Главный талант Олега Митяева – талант любви.
Все сюжеты его – про это. «Он – мужчина разведенный, и она разведена». Один из самых безотказных шлягеров Митяева, имевший успех не только у нашей публики, но и за границей, где за ходом визита любвеобильного мужика к соседке слушатели следили по листкам с подстрочным переводом. Однажды во французском варианте «соседка» превратилась в «ночного медведя». Это растрогало публику, получившую таким образом подтверждение, что в России по улицам ночью ходят медведи. Главное же, что воодушевляло, – это что у соседки «не наточены ножи». Причины воодушевления разные. Одна немка предложила в подарок электроножеточку.
Восторг русских слушателей – куда более глубок: русские слушатели осведомлены в отечественной статистике, согласно которой на первом месте по убийствам стоят у нас бытовые драки, когда, заспорив в ходе пьянки, родные обыватели пыряют друг друга ножами. Преимущественно тупыми.
Так что добряцкое широкодушие Митяева имеет под собой весьма драматичную почву, и наша публика безошибочно прочитывает «красный подбой» под белоснежным любвеобилием.
На лице артиста – лучезарная улыбка счастливого человека и одновременно – изумление от того, что счастье – реальность.
На этом скрыто-горьком фоне любой сладостный призыв к любви начинает отдавать едва ли не вызовом. «С добрым утром, любимая!» – написано мелом на трассе… Зная нашу реальность (с ее постами ГАИ и нравами «замороченного народа»), Митяев добавляет, что только «идиот» может решиться на подобное чувствоизъявление, – и публика в восторге от осознания того, что нет тут уже ни идиотизма, ни замороченности, а есть торжество любви надо всем этим[1].
Поразительно, с какой точностью Митяев сразу нашел этот свой стиль. С первой же песни! «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!» Надо же! Еще бы не здорово, ведь, казалось, невозможно же! Страна бродяг, страна могил, страна неизбывной грусти – а собрались-таки! «Как здорово!» – это же пароль, интонационный пропуск-вездеход, эту песню евреи, вырвавшиеся из России на «историческую родину», пели у синагоги!.. Хотя, конечно, таких адресатов вовсе не предполагал в 1979 году «кандидат в мастера спорта и тренер по плаванию», едва пробившийся на Ильменский фестиваль самодеятельной песни.
Да в том-то и дело, что адресат у Митяева бесконечно широк, и родство он чувствует – со всем бескрайним и пестрым населением России. Он, побывавший и электромонтажником на уральских заводах, и солдатом в охране столичного генералитета, и завклубом в глубинке, и художником, и дворником, – он всех готов понять и каждому хочет послать привет.
Какой-то журналист спрашивает: «Как ты расслабляешься после тяжких трудов?» Митяев отвечает анекдотом: «А я не напрягаюсь». Смысл ответа: чего тут расслабляться, ты же не в шахте вкалываешь и не вагоны разгружаешь. Тайный втык тем певцам-поэтам, которые громко стонут от того, как им тяжело работать «над словом и звуком». Тайный салют тем, кто не стонет. И явное объяснение в любви тем, кто вкалывает. И вообще – всем. Всем в России. И вне России: тем русским, что остаются русскими и в Париже, и в Непале. И любому городу, куда приводит гастрольная судьба. Особенно же – родному Челябинску, гостеприимные жители которого заказывают знаменитому земляку песню, перечислив чуть не полтора десятка пунктов, которые надо бы «поотразить». И Митяев пишет, «отражая» все пункты!
Городницкий когда-то проделал такой же трюк, написав песню о Петре Великом по шпаргалке киностудии – тоже с перечнем обязательных пунктов. Киношники песню отвергли, справедливо уловив в ней издевку. Челябинцы же митяевской песни отнюдь не отвергли, справедливо уловив в ней веселое воодушевление и даже изумление такой пунктуальностью.
Учтя это воодушевляющее изумление, оценим теперь «простодушие» барда.
«Простодушие», между прочим, уловил Леонид Филатов, покоренный митяевской лирикой. Непокоренный Михаил Козаков (поначалу даже уязвленный тем, что Митяев посмел прикоснуться к Бродскому), - признал в песнях Митяева «приятность». Александр Розенбаум, чей мелодический строй, на мой слух, наиболее близок митяевскому, (только тот мягче), – почувствовал и родство, и разницу: «Митяев – чистый лирик… очень трепетный, задушевный». Тамара Гвердцители описала это так: «Кричать могут многие, а вот так, чтобы на шепоте – как журчащий ручей или снежный ком, еле слышно…» Сергей Макаров, я думаю, попал в точку: с Митяевым слушателей «роднит состояние душ».
Сверхзадача – родство душ. Задача (профессиональная задача) – «ненавязчивость».
Нижеследующее рассуждение «прописано» в книге Митяева как рецензия на некую «контрольную работу» некоей студентки о некоем поэте-песеннике, но это явный манифест:
«Ненавязчивость – может быть, несколько странным покажется, что на первое место в своем анализе поэтического творчества… я ставлю это скромное достоинство… Ненавязчивость достигается отказом от таких хорошо себя зарекомендовавших художественных средств, как драматические интонации, надрыв, вызов, обнажение чего-либо (в фигурально-творческом смысле, конечно), резание слуха и других органов чувств, эпатаж, истерика, крик, а также любых других способов «ударить» по художественному слуху читателя. Воистину, имеющий уши (художественные), да услышит и так... Ненавязчивость, хоть и таит в себе опасность вообще как бы пронести творчество мимо органов чувств потенциального его адресата (особенно, если эти органы уже настолько огрубели, что реагируют именно и только на «удары»), в конечном итоге вызывает благодарность, ибо может быть расценена как деликатность автора по отношению к читателю (так временно будем называть адресата этих текстов), состоящая в том, что страдания и боль не выставляются напоказ, не афишируются, а скорее даже напротив, деликатно маскируются – когда легкой иронией, а когда простым перечислением каких-то, казалось бы, ничего не значащих деталей, второстепенных событий: какие-то идеи, обобщения, мировоззренческие высказывания, без которых творчество невозможно, высказываются подспудно – не в виде афоризмов, а скорее всем текстом в целом, складываясь изо всех его слов и звуков…»
Это – автопортрет.
Иногда, впрочем, Митяев восстает против своей «ненавязчивости» и, словно отвечая на упреки, поблескивает демонстративным мастерством:
Полночь старой черной шалью
Нежно кутает село,
Смотрит дырками печально,
А из дырочек светло.
Прямо тебе молодой Вознесенский… звездная ночь, похожая на планетарий.
Иногда возникает охота попикироваться с каким-нибудь признанным среди бардов интеллектуалом.
Если все-таки нашли идею нации
В ирригации пустыни или в лизинге,
Мы б уселись поболтать в кустах акации
С Мирзаяном по душам о метафизике.
– Как здорово! – ненавязчиво приветствует он Мирзаяна. Это пароль.
– Как здорово! – отзывается тот. И выдает следующее: – Образ Певца струнами достает до Купола Небесного, собирая Небеса, Землю и поющих в одно целое. Тут явная перекличка с началом «Слова о полку Игореве», где Боян возлагает свои персты на струны, что натянуты согласно множеству толкований этого произведения, на Древо Мира (оно же – Древо Поэзии), и воспаряет по ним то соколом под облака (к миру Горнему), то стелется волком по земле (мир дольний), то растекается «как мысь (белка) по Древу», т. е. соединяет песней все миры.
Между прочим, речь идет о строчке «Ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись!» Той самой, где «бродягу» заменяли на «дружище», а то и на «товарища». Той самой, которую, соединяя миры, пели израильтяне.
Сложнее всего, наверное, вышло с Бродским, за которого поэтическая элита приготовилась обидеться, когда Митяев любовно запел его тексты.
Он пояснил свою любовь следующим образом:
…Встретить местных пацанов…
…Бродского читать для них.
И проснуться без часов
В заморозках утренних.
Что это значит? Без боя часов? А может, как в анекдоте: часов ни у кого не оказалось? Все правильно: иные думают (глядя издалека или свысока), что Митяев ищет «золотую середину» между принципом высокоумной сложности и принципом профанной простоты. (А он еще и подначивает, бравирует «необразованностью», дразнит умников). Насчет «золотой середины» – не спорит. Но уточняет, что ищет путь не между принципами, а «меж ментами и братвой».
Что ж, это, в общем, то же самое. Если учесть, во-первых, профанацию веры, крах которой выпал на митяевское поколение, во-вторых, безнадежность, которой наградила Митяева русская непредсказуемая ширь, и, в-третьих…
Словами самого барда:
А в нашем Отечестве что-то не то
С надеждой и верой пока.
И только с любовью у нас
В большой непутевой стране
Всегда хорошо, и этот запас
Уже отразился на мне.
Такое «простодушие».
[1] Сугубо продвинутая публика может помнить, как таким же эпатажным объяснением в любви покорил ее когда-то элитарный поэт Леонид Губанов, ничего общего не имевший с эстрадой и числившийся по категории «самых молодых гениев».
Опубликовано с согласия автора.
Дата публикации: 27 октября 2005 года.
(с) Лев Аннинский, 2005
(с) Венец, 2005