Я имею на тебя право.
(Фингон. Клятва) Время не настало,
Просыпайся, Нельо, –
Ты не сгинешь первым.
(Песня о трех рыжих) Я помню – скалу. Там-то все и осталось.
"Вы так нелепо… Вы
Ушли – и так нелепо…"
(Все стихи – Кеменкири)
...Так я умер. Растратив силы, изойдя криком,
окончательно и бесповоротно я, Нельяфинве Майтимо умер там, на
той скале, в первый день солнца. Умер, когда понял – они уходят.
Белизна, лазурь и золото, сияние мечей и копий, гром барабанов и
трубы герольдов – все величие, вся слава и доблесть обреченных.
Мы обрекли их на страшный поход, на такие испытания, по сравнению
с которыми то, что досталось мне, выглядит едва ли не ничтожным...
Мы – предали. Мы все – и я со всеми. Тогда, правда, я ничего не знал
о Хелкараксэ, о жутком этом Ледовом Походе, даже предположить не
мог. Кажется, подумал о милости Валар... Смешно: мы слышали
приговор Намо, мы знали, что оставлены – но мы не понимали этого!
Вернее – еще не понимали. Понимание настигало нас поодиночке,
словно охотник, словно палач... Тем, кто остался на том берегу, в
одном повезло: понимание пришло к ним ко всем одновременно –
вместе с заревом.
У меня было время подумать – о, вот уж времени у меня было
предостаточно! – и все равно, я так и не сумел представить: как оно
было? как виделось пламя – с той стороны? Было ли оно так уж похоже
на небо над моей тюрьмой? Я не знаю, а спросить – не смею... Как и не
смею назвать детей Нолофинве и Арфина своими родичами. О, мы всё
сделали для того, чтобы навсегда потерять это святое право! В
Альквалондэ мы – все ìы! – были убийцами, в Лосгаре мы – только
мы – стали предателями. Этому своему поступку я никогда не найду
оправданий – у меня нет права и на это. Только у меня? – да, только
у меня. От предательства нельзя откупиться.
Когда же взошло солнце...
Восход Луны я позорно пропустил: от холода и разреженного воздуха
я часто впадал в какое-то оцепенение, немного сродни сну, а больше
– обмороку. А для них – там, на льду! – Луна просияла надеждой...
надеждой дойти – и только. Впрочем, не мне судить – меня там не
было, я был – здесь, в этом самом "здесь", куда они так
отчаянно стремились. Знали ли они?... Какая разница. Уверен, многие
из тех, кто шел по льду, согласились бы со мной: я – заслужил.
Я не обвиняю братьев в своей участи! Их право и их правда: они
младшие, за меня, старшего, они отвечать не должны. Я не обвиняю их
– отец, сжигая корабли, показал, что такое – предать!... А,
проклятье! Почему меня так легко сносит на это воспоминание?!
Память порой – собеседник похуже Моринготто, ей нельзя сказать:
"что за ерунда!", с ней нельзя только молчать или смеяться...
Получается, что память сильнее могущественнейшего из Валар?
Получается, что так...
Тот разговор был не первым и не последним, но самым страшным. Без-надежным
– именно тогда у Майтимо была отнята амдир, "надежда на что-то".
Смешно: до тех пор, пока ее не отняли, я и не подозревал, что
надеюсь! И стыдно: я-старший, оказывается, надеялся, что младшие
меня выручат... Но долго стыдиться мне не дали.
– Так вот, повторяю: твои братья мои условия отвергли. По тебе,
кажется, уже и тризну справили – это что, такая братская любовь? –
Кроме откровенной насмешки в холодном голосе прозвучал еще и
интерес – исследовательский, что ли? Я мог бы ответить но... К тому
моменту любой разговор забирал неоправданно много сил, так что я
промолчал.
– Опять играешь в немого? – осведомился Моргот. – Знаешь, а ведь
твои братья правы: я все равно не отпустил бы тебя – ты такой
хороший собеседник! – Его лица я не видел, свет Камней был слишком
ярок, и лицо Моргота казалось смутным пятном с черными провалами
глаз. Он, похоже, ждал ответа, но сказать мне было решительно
нечего. Не дождавшись, Моргот продолжил: – Однако согласись,
Князь: твои братья – достойные ученики великого Феанаро!
Я молчал – на сей раз просто не понимая, к чему он клонит. "Игра
в немого" явно затягивалась. Моргот лениво прокомментировал:
– Ну, до чего же ты глуп! Феанаро сжег корабли, и предал младших
братьев, а его послушные детки учли этот урок – и предали
старшего, теперь понятно?
Меня держали, так что я постарался не дернуться, хоть слова Врага
и ударили по мне. За выражение лица я мог не беспокоиться: то, во
что после недель плена это лицо превратилось, богатой мимикой не
отличалось. Я ответил по возможности небрежно:
– И все – по твоей милости, Моринготто!
– О, да, моя милость велика. Вот, теперь и ты попал под ее сень.
Знаешь, Князь, я решил, что если ты и сейчас не заговоришь, я
прикажу отрезать тебе язык – все равно от него никакой пользы! –
и отослать его твоим братьям в подарок... ну, и на память об их
преданном Короле. Но ты успел – и можешь наслаждаться моей
милостью!
Моргот говорил так легко, уверенно и спокойно, что меня бросило в
дрожь – он действительно собирался это сделать! Я уже чувствовал
зазубренное лезвие у корня языка, чувствовал, как кровь течет мне
в горло... Но, к счастью, не смог представить, а как, собственно, мой
язык изо рта – вытянут? Орки? лапами? какими-нибудь щипцами?...
Страх отошел на полшага, и между ним и мной как раз поместился
смех. Мне даже удалось выговорить:
– Ты только не забудь написать на этом своем "подарке", мол,
язык Майтимо, отрезан собственноручно! Да, и подпишись! Неужели ты
думаешь, что мой язык – такой уж особенный, чтобы сразу его
признать?!
– Действительно, особенный, – проговорил Моргот. – Он всегда
шевелится на редкость невпопад. – И махнул оркам: – Уведите!
... В камере я плакал. Я был готов лишиться языка, а заодно рук, ног и
самой своей жизни – лишь бы крови моей хватило на то, чтобы не
дать загореться кораблям в Лосгаре! Чтобы вымыть безумие из глаз
отца, из его сердца... чтобы спасти Финдекано и всех тех, кто
остался с ним... Но кровь осталась во мне – вместе с памятью, виной,
потерей и медленным ядом чужих слов и моих собственных мыслей:
"Предатель".
Потом настало время и для последнего разговора. Моргот вновь был
в короне – наверняка это казалось ему хорошим способом унизить
меня, мол, видишь, как творения твоего отца служат моей славе! Я же
грелся в свете Камней, свете моей юности, моей памяти – давнем,
далеком, навеки потерянном и оттого еще более прекрасном свете
Валинора. Странно, что Моргот не догадывался об этом. Меня
подтащили к трону, привычно попытались уронить, я привычно
сопротивлялся... Я был уверен, что на этот раз меня точно убьют, и
смерть будет долгой и малоприятной, только недоумевал – почему
здесь? или Моргот тоже желает поучаствовать? Но – нет. Мне была
суждена иная участь.
– Опять тебе повезло, Князь. Я раздумал убивать тебя – зачем? Меня
это не развлекает, знаешь ли: все умирают примерно одинаково, что
Пресветлый Финвэ, что гениальный Феанаро, что какой-нибудь из
моих орков – грязно, а в итоге просто скучно.
Я молчал. Враг против своей воли оказался милостив ко мне: у меня
уже не было сил показать свою ярость. А Моргот продолжил:
– Я на досуге думал над одним забавным заклинанием. Я испробую
его на тебе, Князь – это лучше, чем бездарно переводить такой
материал! Правда, спасибо Феанаро, эльдар в округе предостаточно,
однако ловить их – дело долгое. А ты – вот он, так что гордись
оказанной честью, Рыжий!
...Одно только слово. "Рыжий" – случайно ли? Нет. Конечно же,
нет: с той же интонацией, точно так же – "Р-ры-и-жий" – нет, это
не могло быть случайностью! Моргот знал, кто называл меня
именно так, но – надеюсь! – не знал, не мог знать, кем был для
меня Финдекано. Моргот не знал, но ударил точно. И тогда я начал
смеяться – как безумный, как смеются тогда, когда нет больше ни
сил, ни смысла плакать или драться. Когда смех – словно последний
удар смертельно раненного воина, пусть бессильный, но – удар.
Медленно и странно-легко Моргот поднялся и пошел ко мне. Кажется,
я закричал, а впрочем, может и нет, не помню. Себя я не слышал, да и
то сказать – откуда мне было взять сил на этот крик? То, что шло на
меня – чуждое, жуткое, невыносимое настолько, что легче
отказаться от самой жизни, чем жить в одном Мире с этим – оно
смяло и рассеяло всю ту силу, что еще оставалась во мне. У меня не
осталось ничего, и я вцепился в собственное бессилие – полное
бессилие воплощенного перед Стихией. Я был беспомощен, слаб и
жалок – крошечная песчинка у ног великана. И я стал этой
песчинкой, равнодушной ко всему, включая и собственную участь,
ничтожно маленькой и потому – неуязвимой. Что можно сделать с
песчинкой? Как ее – разрушить? Растоптать? мечом рассечь?!
Лишенный защиты силы, я был защищен бессильем.
...Моргот вернулся на свой трон. Я перевел дыхание. Сколько же
длилось это странное противостояние великана и песчинки? Не знаю.
Не могу ответить. Слишком долго, чтобы выдержать, слишком мало,
чтобы понять.
– Не вышло, ну что ж, – задумчиво произнес Моргот. – Тогда – по-другому.
Могу только сказать: тебе же хуже, Князь. Уверяю, это будет очень
больно... – он помедлил и договорил: – Очень больно и очень долго.
Что-то блестело между его ладоней. Я пригляделся – так же
отрешенно и равнодушно – и увидел странную цепь: с одним кольцом,
похоже, для руки, второго не было, вместо него – подобие
жутковатого железного корня.
– Смотришь? – осведомился Моргот. – Смотри-смотри, эта вещичка
как раз для тебя. Я думал подправить тебя, Князь, сделать более
совершенным, – он усмехнулся: – Не так, как совершенны орки, не
бойся. Я сделал бы тебя нечувствительным к холоду, голоду, боли... А
так ты просто не умрешь от этого, но чувствовать – будешь.
Надо же мне как-то наказать тебя! Но ты мне нравишься, Князь-Предатель,
и раз уж ты столь страстно не желал смотреть моими глазами, то
твои я, пожалуй, оставлю тебе... И тюрьма твоя будет светлой, с
хорошим обзором! Я верю, ты благодарен мне, Князь!
...На скалу меня притащила мерзкая тварь, вроде огромного нетопыря.
Прощаясь, мазнула по мне крылом, ободрав кожу вместе с остатками
рубахи. Исчезла. Я еще не вполне понимал, что меня ждет, а когда
понял... Я выл и плакал, пытался даже голову разбить о камень – без
толку, место для моей тюрьмы подобрали со знанием дела: скала была
скошена внутрь, так что ничего я не добился, только связки
растянул да ободрал запястье. Боль отрезвила меня, но легче от
этого не стало. Я понял – похоже, только тогда! – что оставлен, что
– один, что весь мой мир отныне состоит из боли, холода, ветра... И
полного, абсолютного одиночества – я и не знал, насколько оно
страшно! Боль была первой, я грыз губы и кричал, не заботясь о том,
слышат меня или нет. Мне удавалось отогнать ее, но она
возвращалась – так прикормленный зверь возвращается к кормушке.
Тогда моя собственная правая рука становилась длиной в милю, и
вся эта миля вопила от боли, рвалась и трещала... О, мне казалось –
худшей муки и не выдумать! но я ошибался. К боли, даже такой, можно
притерпеться, со временем она просто стала частью моего
существования. Оковы были закляты, и рука не отмерла – что ж, если
боль неотделима от жизни, то волей-неволей ее принимаешь, вот и
все. Но – если бы это действительно было "всё"!
Тангородрим – вулкан. Небо над ним (и надо мной) почти всегда
затянуто дымными тяжелыми тучами, так что звезды я видел редко и
не могу точно сказать, сколько времени прошло до первого
извержения. Ни кратера, ни лавового потока мне видно не было, но
даже если бы огненная река лилась с моей скалы – не думаю, что я
заметил бы это. Небо. Черно-алое, багрово-рыжее – точно так же было
в Лосгаре, когда горели корабли! Эру Единый, тогда я понял, что
может быть страшнее любой боли! Я слышал запах сгоравшего дерева
и парусины, слышал, как воет пламя, и, перекрывая его, кричит отец:
"Так! Пусть обуза остается на том берегу! Они все – предатели!",
как смеется кто-то из братьев... Я снова был – там, снова был
бессилен, я снова – уже! – ничего не смог... Отец не услышал меня,
он, похоже, просто не видел, кто встал перед ним: "Прочь с дороги!"
– и отмахнулся факелом... Прикованный к скале, с бездной под
ногами я пытался сбить пламя, которого не было – ведь уже не
было плаща, который загорелся тогда, да и медная моя грива давно
украшает парадный шлем начальника тюремной стражи. Да, пламени не
было, но мою вину никто не намотает на кулак, не отрежет ржавым
ножом! и она сжигала меня изнутри. И одиночество мое – под этим
небом, с этой памятью – удивляюсь, что я сохранил рассудок! Я
пытался защититься, но любое светлое, ясное воспоминание
неизбежно оборачивалось кошмаром: нельзя бежать в прошлое, зная, чем
оно окончилось. Время серебра и время золота захлебнулось
тьмой, истекло кровью, сгорело... Мне некуда было бежать – мои руки
были в крови, я смотрел в мертвое лицо деда, я слышал
вздрагивающий голос: "Рыжий, вот, я стою у ворот Форменоса –
неужели ты не откроешь мне?"…
Память любви и радости не спасала меня – и я обратился к памяти
ненависти и боли. Позор плена, издевательства орков и прочих
тварей – иного слова я не подберу, хоть некоторые и были
прекрасны на вид, – побои, шлем того тюремщика, светлые Камни в
железных оковах короны... Их свет был пленен и унижен, так же, как и
я, но он оставался – Светом! Камни не были запятнаны кровью, они –
не предавали!... Мои мысли опять и опять возвращались к одному и
тому же. Предатель. Я – предатель. Я, Нельяфинве Майтимо, убийца и
предатель. Сопротивляться этому не было ни смысла, ни сил.
И я во второй раз обратился к бессилию. Оно укутывало меня серым
саваном, уводило в беспамятство – большего мне и не требовалось.
Луна восходила надо мной, и я благодарил ее серебряный свет – он
отгонял и прятал зримое напоминание о том пожаре.
...А они шли по льду. И у Финдекано мучительно ныла рука.
Когда же взошло Солнце...
Это надо было видеть. И лучше всего – именно с моей скалы.
Последний подарок для Майтимо – как сладостно-больно умирать в
такой день! Самый прекрасный – даже я понял... может быть, только я
один и понял: этот день, первый день новорожденного солнца –
самый прекрасный.
И тогда же я увидел их.
Они шли по пыльной равнине – и цветы расцветали перед их ногами, и
травы тянулись к ним, как тянулись к юному Солнцу. Они шли словно
волна, словно заря, словно сама торжествующая Жизнь. Может, из-за
слез, а может, по какой-то иной причине, но мое зрение странно
раздвоилось: я видел войско далеко внизу, слитное, как единое
живое существо, а прямо перед собой – чуть дальше протянутой руки
– я видел их лица. Это не могло быть зрением памяти, многих я не
встречал прежде, а лица тех, кого я знал, несли печать потерь и
страданий. Величественный Нолофинвэ, суровый Турондо, строгая
Аредэль, сестренка моя маленькая... Финдарато, Артаресто, Артанис...
Алакано, лохматый как всегда, Койрэвендэ, Малтинвэ....Только
Финдекано я увидел одновременно и внизу, и перед собой. Внизу –
солнечные искры на золотых нитях в черных косах – единственный
промельк чего-то знакомого среди до дрожи чужого войска
моего народа. А передо мной – светлые серые глаза, и горькая
гордая улыбка, и тонкие морщинки у рта и между бровей... Пели трубы,
хлопали на ветру знамена, в грохоте и гуле содрогались врата
Ангмандо... и я кричал. Сначала звал, потом – просто кричал от
отчаянья, понимая уже, что меня не слышат, не могут услышать...
Понимая, что крик мой идет не с горы в долину, а через годы мрака,
через лиги и лиги грозного моря... Понимая, что мне уже невозможно
дозваться до них. Я знал, но кричал – без надежды, кричал – на
выдохе и вдохе, кричал – пока кровь не пошла горлом...
А потом понял, что они – уходят.
"Все правильно," – шептал я, умирая, – "все справедливо,
так надо... Приговор давно вынесен, и вот он исполнен... Вина,
преступник, приговор и палач – все верно... Предательство, я,
смерть... ну, и Моринготто, наверное, пусть и ему достанется... Все
хорошо, все правильно, все не страшно..."
Тело еще держалось на заклятье оков, а дух – на одном
воспоминании: серый взгляд, горькая улыбка, солнечные искры...
Выныривая из беспамятства, я улыбался: "Все хорошо, все
правильно". Валар ли смилостивились, другое ли чудо произошло
– но преступление мое исправлено, а смерть будет искуплением
вины – все правильно, все так, как должно. Я уже не думал о себе,
как о живом, я умирал, но умирал почти счастливым: такая награда
была явлена мне перед смертью! Светлое воинство в расцветшей
долине, дорогие лица, солнечные искры... Все правильно, все – не
страшно.
Не могу сказать точно, сколько времени прошло – несколько дней
или несколько лет: я все чаще и глубже уходил в беспамятство,
серый саван его, прежде прозрачно-туманный, становился плотным,
как парусина, глухим и темным... Удивительно, что сквозь него
смогла пробиться песня! Серебряно-золотая, давняя, знакомая –
песня невозвратной моей юности, песня Валинора... Совершенно
невозможная здесь песня заворожила меня, и я не сразу понял, что
хриплый, сорванный голос, который примешивается к ней, мой
собственный. А поняв, испугался и умолк – и песня умолкла тоже. В
наступившей тишине удары моего сердца отдавались колокольным
звоном, и я не поверил себе, услышав:
– Майтимо!
Голос был – как белая вспышка, я одновременно слышал и видел, но
не верил. Я настолько отвык надеяться и верить и настолько привык
к боли, что только на это меня и хватило. А белое просияло вновь:
– Майтимо! Май, да что же это?! Отзовись, ведь ты же пел!
Мне стало страшно. Страшно отозваться, страшно просто глянуть
вниз – это наваждение, оно слишком прекрасно, чтобы быть правдой!
Ну, не может он здесь быть, Кано не может быть – здесь!
Но он – был. И он позвал снова:
– Рыжий, ты живой!
Не вопрос, а приказ – так я услышал это. Я заставил себя
посмотреть и увидел. Не серебро в лазури, не золото на черном
– Финдекано, брат мой и друг, преданный мне и преданный мной, сиял
ослепительным белым пламенем, словно один из Стихий. Эру, если бы
я не был вознесен и прикован, я пал бы перед ним на колени! а так –
только глаза рукой закрыл.
– Рыжий, ты что, плачешь? – На сей раз то был голос друга, а не
белого пламени, эльда, а не Стихии, и я решился опустить руку.
Сияние ушло, но остался Кано – точно такой, каким я видел его в
первый день Солнца...
– Кано! – позвал я, вернее – попытался позвать. Вместо родного
имени прозвучало какое-то хриплое карканье, но он понял:
– Рыжий! Ну наконец-то я тебя нашел!
– Спасибо... – Я не мог сдержать слезы. Слишком прекрасно, слишком
хорошо, слишком больно... – Я теперь самым счастливым умру...
– Не говори ерунды! – Кано услышал мой шепот. – Раз уж я тебя
нашел, то не оставлю тут!
– Ты... ты и не оставляй – меня. Кано, ты сияешь, как белый огонь,
но ведь ты не умеешь летать! А стрела – умеет.
Кано отшатнулся, словно я ударил его.
– Замолчи! – но он уже и сам видел, что забраться ко мне
невозможно. Он заметался у подножия скалы – похоже, просто от
отчаянья. Я не мог на это смотреть! Белый пламень, равный Стихиям,
оказался беспомощен перед подлостью Врага. Пусть Кано и не
подозревал о своем величии – я-то знал! и мне невыносимо было
видеть это унижение.
– Кано, прошу, убей меня! Пойми – это лучшее, что можно сделать!
– Не достаточно ли крови эльдар на моих руках?! Ты друг мой и брат,
я не хочу убивать тебя, Нельо!
Он стоял, закинув голову, и я видел, что он плачет... Если бы меня
спросили, за что именно я так ненавижу Врага, то вот эти слезы,
пожалуй, стали бы моим первым ответом...
Я должен был заставить Кано уйти. Не силой – так хоть уговорить,
объяснить, умолить или обругать – что-нибудь да сработало бы... Я
должен был – но не мог. Остаться здесь – навсегда – одному?.. Сама
мысль об этом была мне пыткой! Малодушный, я вновь принялся
выпрашивать у друга милосердную смерть:
– Вспомни, что я сделал, Кано! Я не друг и не брат тебе больше – я
предатель, пойми! Я ни слова против не сказал, когда решено было
уплыть в тайне от вас, я стоял у руля, я... Я сам сжег те корабли! Я
сам, и отец здесь не при чем!
Лгать оказалось легче, чем я думал. Да и не ложь то была, так, полу
правда. Я действительно не возражал и действительно вел корабль...
И если я не смог помешать отцу – все равно по какой причине – это
ли не одно и то же, как если бы я сам поднес факел? Впрочем, для Кано
это было не одно и то же:
– Прекрати на себя наговаривать! Я же не дурак, в конце-то концов!
Даже если бы никто мне не рассказал, что было в Лосгаре, – неужели
ты думаешь, что я этого не знал? Рыжий, я всегда знал, что ты –
не предатель. Всегда, Рыжий. Даже тогда, когда мы шли по льду, и вас
не проклинал только мертвый или слишком уставший, даже тогда я
знал! Что ты мне сейчас говоришь?!
Но я уже ничего не мог говорить. Ледяной ветер ударил в меня, и
стылая страшная тьма распахнулась перед глазами. Изломанная
равнина, ледяные горы, зияющие трещины – и они, мои друзья и
родичи, прекрасные дети Благословенной земли, они шли там! Я видел
их – крошечные фигурки, золотые звезды, хрупкие живые
драгоценности... Великие Валар! и я еще смел горевать о
собственной участи! Разве это можно сравнить?! "...только
мертвый" – сколько же их, эльдар, преданных мной, осталось во
льдах навеки?... Нет, такого ничем не искупить.
– Ты уходи, Кано... – бормотал я, не слыша себя, – ты уходи, сейчас,
ладно? Смерть – это слишком легко, слишком мало – за такое... Я же
не знал, я думал – достаточно будет... Какая разница, ну, пусть не я,
все равно – мои... Ты уходи... Может быть, когда-нибудь я смогу
искупить...
– Ты двенадцатикратно все уже искупил. Да я и дня не продержался
бы здесь – один!
– Тогда подари мне быструю смерть...
Кано опустился на землю, уткнув лицо в ладони. Он плакал, но я
видел, что он решился. Вот вскочил, сорвал с плеча лук, натянул
тетиву. Стальной наконечник стрелы вспыхивал и гас – у Кано
дрожали руки.
– Я не могу, Май! – крикнул он в отчаянье и взмолился: – Манвэ
Сулимо, Владыка ветров! Умоляю, ну сделай же что-нибудь! Направь
эту стрелу или помоги мне!
...Об этом чуде (я слышал и знаю) до сих пор поют и рассказывают
сказки. Но для меня – да простится мне моя честность! – то, что
Финдекано искал меня и нашел, было чудом куда большим, чем
явление Великого Орла Торондора, Свидетеля Манвэ. Но он явился –
ровно тогда, когда стрела уже была готова лететь. Манвэ услышал
мольбу и спас нас обоих: меня – от смерти, Кано – от убийства. В
мгновение ока Финдекано оказался возле меня – близкий и
невозможный, словно пришелец из другой по-ту-сторону-Моря
жизни. Той жизни, о которой я боялся думать и ни на миг не забывал,
той, в которой нас еще ничто не разделяло. И я посмел выговорить:
– Брат...
Кано улыбался сквозь слезы:
– Видишь, как хорошо все обернулось. Так мы тебя обязательно
освободим. Ты только держись за меня, а то сорвешься!
Не сообразив, я сначала вцепился в его ладонь. Замерзшая на горном
ветру рука брата показалась мне благословенно-теплой, и я с
трудом заставил себя разжать пальцы и перехватиться. Я держался
за ремень (кисть почти сразу свело), а мой брат пытался справиться
с заклятой цепью. Безнадежно – ни распилить, ни вырвать из камня,
ни отогнуть звено не удавалось. Кано едва не плакал от злости. Вот
он ударил кулаком по скале и сжал рукоять меча:
– Рыжий, прости, но иначе – никак.
Я улыбнулся:
– Все хорошо. Смерть от твоей руки – все равно, что освобождение...
Фингон крикнул:
– Думать об этом не смей! – вытянул меч (похоже, я страшно мешал
ему, но отцепиться просто не успел), обхватил меня левой рукой,
прижал к себе и повторил: – Прости, Рыжий.
Меч сверкнул – коротко и резко. Я не сразу понял, почему – жив,
почему так горячо правой руке, и что вообще произошло. А потом вся
рука от плеча вспыхнула такой яркой, такой новой болью, что я
просто потерял сознание. Может, оно и к лучшему.
...И еще был один короткий миг, когда мне показалось: все то, что
было прежде – лишь дурной сон. Я лежал навзничь на чем-то, что
плавно двигалось с северо-востока на юго-запад, на моих губах были
соль и влага, – лишь один миг, но такой прекрасный! – и я был
уверен, что плыву из Лосгара в Араман за оставшимися на том берегу
родичами... А потом я открыл глаза, увидел свою правую руку,
странно-короткую, обмотанную ниже локтя какой-то темно-багровой
тканью, и все вспомнил. Все было, все досталось мне – въяве и на
деле. И Лосгар, и смерть отца, и плен, и скала... И спасение – ну что
ж, значит, вот такой ценой.
– Все будет хорошо, Нельо, ты только держись, ты не умирай, Рыжий...
– Прерывающийся шепот принадлежал Кано, и ни встречный ветер, ни
шорох орлиных крыльев не могли его заглушить. Я попытался сказать,
что – жив, что – держусь, что – да, все уже хорошо, но голоса не
было. На остатке сил я сжал ладонь брата...
Потом я заново учился жить. Поначалу эта наука давалась с трудом,
но у меня были хорошие учителя – кто только не приходил ко мне!
Вереницы дней, вереницы лиц – я путался в именах от обморочной
слабости и только двоих всегда видел ясно. Кано и еще Финдарато.
Золотое сердце, он говорил мне о надежде. Мне – о надежде! "Видишь,
все сбывается: и мы дошли, и ты вернулся... Все сбудется рано или
поздно, веришь?" Великие Валар, мне хотелось кричать на него и
ругаться – ведь я-то своими глазами видел, кто нам
противостоит!
– Надежда! Да о какой надежде ты говоришь?!
– Тебе нужно имя? Но я не знаю его... А ты, – и мне показалось:
Инголдо смотрит в мое сердце, – неужели ты – не знаешь?
– Это только моя надежда, – прошептал я отводя взгляд. – Только
моя.
Так я сказал, вслух, прямо и открыто. Пусть – не тому, но такому,
кто поймет. Кто поймет, поверит и не станет переспрашивать.
Возможно, Инголдо уже тогда провидел судьбу, он ведь тоже нашел
"только свою надежду", ставшую, как я сейчас понимаю,
надеждой всеобщей. Берен, мой собрат по увечью... Мои братья убили
его сына и сами погибли. Безумие... Когда без руки остался я, народ
Берена еще огня не знал! а потом – мои братья, его сын, его внуки...
Наше безумие... Зачем люди завидуют эльдар? Я – завидую смертным.
Они могут пожелать: "Пусть это будет не на моем веку!", и
вполне возможно, что исполнится по слову их. А наш "век" все
вместит, хоть кричи, хоть умоляй "Не на моем!" – все без толку.
На моем веку столько всякого – есть ли здесь, чему завидовать?...
Но ведь это было потом, потом, потом! Потом, когда я уже был мертв.
Но до этого были и светлые годы, и деяния славы, достойные песен!
Хоть и не тех песен, что слагают о битве Короля Нолофинвэ... Я знаю,
многие равняли само мое имя с понятием мести, уверенные, что вся
жизнь Князя-изгнанника подчинена одному желанию – любой ценой
отомстить Врагу. Не знаю, не уверен.. Да и то сказать: будь я
воистину и только мстителем, скорее всего я пошел бы путем
Нолофинвэ... или даже опередил бы его. И все было бы куда проще и...
лучше ли? Возможно, что лучше, но – для одного меня. Выпустить на
волю ненависть, сорвать оковы по имени "я должен" и "я
отвечаю" – за такое можно заплатить и смертью, да вот только... Я
всегда помнил о том, что – старший и отвечаю за своих братьев; что
Князь – и отвечаю за своих воинов, за людей, что живут в моих
землях и сражаются вместе с нами. Путь только лишь мстителя не
был моим путем... долгое время. А уж как это выглядело со стороны
меня мало интересовало, если честно. Со стороны я сам наверняка
выглядел озлобленным калекой, или – калекой, достойным уважения,
или еще каким-нибудь, но – именно калекой. А ведь я не только
фехтовать, я даже рисовать научился! Впрочем, толку-то...
А были еще и Дагор Аглареб, и Бдительный мир, который мы так
мучительно – но и долго! пусть не для нас было это "долго" –
удерживали. И в Браголлах мы выстояли – Химринг и Хитлум, и
Потаенные Королевства... Страшной ценой, "на одной ноге", но
ведь – выстояли! И – вот уж не знаю, зачтется ли мне это именно
доблестью, а не очередным предательством, но – в течение почти
сорока лет мы держали свою Клятву в осаде, как прежде – Ангмандо.
"Мы" – это Макалаурэ и я, вдвоем против остальных своих
братьев... И против самих себя, пожалуй. Моим оружием было
старшинство, оружием брата – слово. Для него слова служили верно
и послушно, словно хорошо обученные воины. Он, Макалаурэ, нашел
лазейку в Клятве, спасшую Лютиэн и Берена, спасшую и нас в
конечном счете – кто знает, чем пришлось бы заплатить за
нападение на Живущих Мертвых, отмеченных благодатью Эру?
Спасибо брату, нам не пришлось узнавать ответ на этот вопрос.
Так что я мог просто жить и дышать, строить планы и тешить себя
мыслью о том, что Проклятие рода давит на меня не так страшно... До
тех пор, пока Финдекано, Фингон жил в том же мире, что и я. Я был жив
– им. Кано... Как время, что – кануло, ушло, растоптанное в пыль. С
его гибелью окончилась и моя жизнь, жизнь взаймы. Меня просто не
стало. Тяжесть Клятвы, от которой столько лет я был отгорожен
недоступным моему пониманию благословением, Белым пламенем
Фингона, вся эта тяжесть ударила по мне не хуже морготова Гронда...
или балрожьей булавы...Ведь я... я видел его смерть, так что
слова мои не столь уж пусты. Последнее "деяние славы": придя в
себя на временном лагере, куда сошлись остатки наших войск, я
вытребовал у братьев два часа одиночества и записал то, что видел.
И бой, и кровь, и втоптанное в нее знамя, и белое пламя из разбитого
шлема. Серебряно-белый столб в отчаянно-синее небо... Цвета его
знамени, смятым отражением валявшегося в луже крови – его
крови! На это ушел первый час, а весь второй я рисовал. Финдекано,
моего брата и друга, Короля Фингона во славе и величие. Лучший
рисунок, что удавался мне когда-либо за всю эту слишком долгую
жизнь. Не зря говорят: "вложить душу" – и моя без остатка ушла
в желтоватый пергамент с неровно обрезанным нижним краем...
И в итоге ничего не осталось. Только Клятва, невыносимая, как
жажда, только тоска и опустошенность. Когда у стен Гаваней
преданные мне эльдар встали против меня – было ли во мне хоть что-нибудь,
кроме этой Клятвы, этой пустоты и тоски? И есть ли во мне хоть что-то
кроме – теперь, когда все окончено и время вышло? Да, именно так:
само наше время на этой земле вышло все, до последней капли
вытекло – вода меж пальцев... Война окончилась победой – но я не в
праве сказать: "нашей". Враг повержен, но – не нашими руками.
Я лишен и того слабого утешения, которое доступно любому воину,
хоть Авари, хоть Кхазад, хоть смертному – мол, мы бы и сами, мол,
Валинорцы пришли на готовенькое, мол, украли они у нас победу –
нет. Даже этого нет. "Мы-сами" ничего не смогли, победу у "нас"
не крали, напротив – "нам" ее подарили... спасибо, что хоть не
швырнули как милостыню! И тепрь эта земля, которой мы мечтали
принести Свет Благословенного края и принесли – войну, в которой
надеялись обрести дом и обрели – могилы, сам эта земля тоже –
вышла. Ушла – в огненные трещины, на дно морское – ушла
безвозвратно...
Что ж, значит и я – уйду. Только ли я? О, Единый, молю, сделай так,
чтобы – только я!
... – Брат, зачем...?
Уже не важно. У меня остался лишь одни ответ на все вопросы, брат, и
он известен тебе.
– Не надо, Нельо!
...Поздно.